Реклама





Книги по философии

Поль Валери
Об искусстве

(страница 19)

Качка на корабле была так сильна, что даже наибо­лее расчетливо подвешенные светильники в конце кон­цов опрокинулись.

Что дает кризису духа глубину и значительность, это -- состояние, в котором он застиг больного.

У меня нет ни времени, ни сил, чтобы обрисовать ду­ховное состояние Европы в 1914 году. Да и кто решился бы начертать картину этого состояния? Тема огромна: она требует знаний всяческого рода, беспредельной осве­домленности. В самом деле, когда речь идет о комплек­се такой сложности, -- трудность восстановления прош­лого, даже только что отошедшего, совершенно такова же, как трудность построения будущего, даже ближай­шего: или, вернее, трудность та же. Пророк сидит в той же яме, что и историк. Пусть сидят!

Мне же нужно нынче лишь смутное и общее воспо­минание о том, о чем думалось в кануны войны, об ис­каниях, которые шли, о произведениях, которые выпус­кались в свет.

И вот ежели я миную какие бы то ни было детали и ограничиваю себя убыстренными впечатлениями и той естественной целокупностью, которая создается мгно­венным восприятием, я не вижу ничего! Ничего, -- хотя бы это ничто и было бесконечно богато.

Физики учат нас, что, ежели бы наш глаз мог выне­сти пребывание в раскаленной добела печи, он не уви­дел бы ничего. Никаких световых различий нет в ней, которые позволили бы отличить точки пространства. Это огромная, окованная энергия ведет к невидимости, к неощутимому равенству. Но равенство подобного рода есть не что иное, как беспорядок, пребывающий в со­вершенном состоянии.

В чем же состоял этот беспорядок нашей духовной Европы?

В свободном сосуществовании во всех образованных умах самых несхожих идей, самых противоречивых принципов жизни и познания. Такова отличительная черта модерна.

Я отнюдь не отвожу от себя задачи обобщить поня­тие "модерна" и применить его к известному складу бытия, -- вместо того чтобы пользоваться им в качестве чистого синонима "современности". Существуют в исто­рии эпохи и места, куда мы можем ввести себя, мы -- люди модерна, без боязни чрезмерно нарушить гармо­нию тех времен, не получая облика предметов чрезмер­но забавных, чрезмерно заметных, -- оскорбительных, чужеродных, нерастворимых существ.

Там, где наше появление вызвало бы наименьшую сен­сацию, -- там мы оказались бы почти как дома. Явно, что Рим Траяна и Александрия Птолемеев приняли бы нас в себя легче, нежели ряд местностей, менее отдаленных по времени, но более обособленных по типу своих нра­вов и целиком отданных какой-либо одной расе, одной культуре и одной жизненной системе.

Что же! Европа 1914 года дошла, пожалуй, до пре­делов этого модернизма. Любой мозг известной высоты служил перекрестком для всех видов мнений; что ни мыслитель, то всемирная выставка идей! Были произве­дения, до такой степени обильные контрастами и проти­воречивыми побуждениями, что напоминали собой эф­фекты неистового освещения столиц в ту пору: глаза чувствовали резь и тоску. Сколько материалов, сколь­ко трудов, расчетов, ограбленных веков, затраченных чужеродных жизней понадобилось для того, чтобы этот карнавал стал возможен и был вознесен в качестве фор­мы высшей мудрости и триумфа человечества?

В некой книге того времени -- и отнюдь не худшей-- можно найти безо всякого усилия: влияние русских ба­летов, крупицу темного стиля Паскаля, изрядную толи­ку впечатлений гонкуровского типа, кое-что от Ницше, кое-что от Рембо, кое-какие эффекты, обусловленные посещениями художника, и кое-где тон научных тру­дов, -- все это сдобренное запахом чего-то, так сказать, британского, трудно дозируемого!.. Отметим мимоходом, что в каждой составной части этой микстуры можно было бы найти достаточно всяких других тел. Беспо­лезно искать их: это значило бы вновь повторить то, что было только что мною сказано относительно модер­низма, и написать всю духовную историю Европы.

И вот на огромной террасе Эльсинора, тянущейся от Базеля к Кельну, раскинувшейся до песков Ньюпорта, до болот Соммы, до меловых отложений Шампани, до гранитов Эльзаса, -- европейский Гамлет глядит на мил­лионы призраков.

Но этот Гамлет -- интеллектуалист. Он размышляет о жизни и смерти истин. Ему служат привидениями все предметы наших распрей, а угрызениями совести -- все основы нашей славы; он гнется под тяжестью открытий и познаний, не в силах вырвать себя из этого не знаю­щего границ действования. Он думает о том, что скуч­но сызнова начинать минувшее, что безумно вечно стре­миться к обновлению. Он колеблется между двумя безднами, ибо две опасности не перестанут угрожать миру: порядок и беспорядок.

Он поднимает череп; этот череп знаменит. -- Whose was it? * -- Когда-то он был Леонардо. Он изобрел лета­ющего человека, но летающий человек не стал в точно­сти выполнять замыслы изобретателя: мы знаем, что летающему человеку, воссевшему на своего большого ле­бедя (il grande uccello sopra del dosso del suo magnio cecero), даны в наши дни другие задачи, нежели собирать снег на вершинах гор, дабы кидать его в жаркие дни на стогна городов...

* Чей он был? (англ. ).

А вот этот другой череп -- Лейбница, грезившего о всеобщем мире. А вот тот -- был Кантом... Kant qui genuit * Hegel, qui genuit Marx, qui genuit...

*... который породил... (латин. ).

Гамлету не слишком ясно, что делать со всеми эти­ми черепами. Что, ежели отшвырнуть их?.. Не переста­нет ли тогда он быть самим собою? Его чудовищно яс­новидческий ум созерцает переход от войны к миру. Этот переход еще более темен, более опасен, нежели переход от мира к войне; все народы поколеблены им... "А мне, -- говорит он, -- мне, европейскому разуму, чем грозит судьба? И что есть мир? Может быть, мир -- такое со­стояние вещей, при котором природное враждование лю­дей между собой проявляет себя в созиданиях, вместо того чтобы выражать себя разрушениями, как то делает война. Это время творческой конкуренции и борьбы про­изведений. Но мое я, разве не устало оно производить? Разве не исчерпал я желание крайних дерзновений и разве я не злоупотребил учеными смесями? Надлежит ли мне бросить свои тяжкие обязанности и потусторон­ние притязания? Или я должен идти следом за временем и уподобиться Полонию, состоящему ныне в редакции большой газеты? Или Лаэрту, занятому чем-то в авиа­ции? Или Розенкранцу, делающему что-то под русской фамилией?

-- Прощайте, призраки! Миру вы более не нужны. Как не нужен и я. Мир, окрестивший именем прогресса свою тягу к роковой точности, хочет присоединить к бла­гам жизни выгоды смерти. Некая смута царит еще, но вскорости все прояснится. Мы узрим наконец явленное чудо -- животное общество, -- совершенный и закончен­ный муравейник".

"ЭСТЕТИЧЕСКАЯ БЕСКОНЕЧНОСТЬ"

Наши восприятия, как правило, порождают в нас -- когда они нечто порождают -- все необходимое, чтобы их можно было изгладить или же попытаться изгладить. То невольным или намеренным действием, то случай­ным или сознательным невниманием мы их уничтожаем либо пытаемся уничтожить. Мы постоянно стремимся возможно скорее вернуться к тому состоянию, в каком пребывали мы до того, как они в нас проникли или предстали нам; словно бы сама наша жизнь требовала возвратить к нулю некую стрелку нашей чувствительно­сти и кратчайшим путем воссоздать в нас некий макси­мум свободы и суверенности наших чувств.

Эти эффекты наших чувственных раздражений, ко­торым свойственно прерывать раздражения, столь же многообразны, как и эти последние. Можно, однако, связать их общею формулой и заключить: совокупность эффектов с конечной направленностью составляет сферу явлений практических.

Но есть и иные эффекты наших восприятий -- прямо противоположные вышеназванным: они вызывают в нас влечение, потребность и внутреннюю трансформацию, которые способны удерживать, находить или же восста­навливать исходные восприятия.

Если человек голоден, чувство голода понуждает его поступить таким образом, чтобы голод как можно ско­рее исчез; но если он наслаждается пищей, наслаждение это захочет в нем удержаться -- продолжиться или во­зобновиться. Голод толкает нас прекратить ощущение; наслаждение -- развить его в новое; и две эти направ­ленности станут достаточно независимыми, чтобы чело­век научился вскоре разбираться в пище и есть, не ис­пытывая голода.

Все сказанное о голоде позволительно отнести к по­требности любви, как равно и ко всем категориям ощу­щений, ко всем способам чувствования, в какие может подчас вмешаться сознательное действие, которое стре­мится восстановить, продолжить или усилить то, что дей­ствие непроизвольное, по-видимому, призвано уничто­жить.

Зрение, осязание, обоняние, слух, движение, речь побуждают нас время от времени задерживаться на ощущениях, ими вызванных, их упрочивать или воссоз­давать.

Совокупность этих эффектов с бесконечной направ­ленностью, которые я здесь обозначил, может составить сферу явлений эстетических.

Чтобы обосновать термин "бесконечный" и сообщить ему точный смысл, достаточно напомнить, что в этой сфере удовлетворение восстанавливает потребность, следствие воскрешает причину, наличие порождает от­сутствие и обладание -- жажду.

Если в сфере, которую я именую практической, до­стигнутая цель полностью стирает физическую обуслов­ленность действия (и даже сама его длительность словно бы поглощается результатом или же оставляет лишь слабое, призрачное воспоминание), в сфере эстетической происходит нечто прямо противоположное.

В этом "мире чувствительности" ощущение и его ожидание в каком-то смысле взаимозависимы, они пе­рекликаются до бесконечности, подобно тому, что на­блюдаем мы в "мире красок", когда после сильного раздражения сетчатки чередуются, заменяя друг друга, дополнительные цвета.

Это своеобразное колебание не может окончиться са­мо по себе: его исчерпывает или прерывает лишь какое-то постороннее обстоятельство, -- например, уста­лость, -- которое останавливает его, прекратив либо отсрочив его возобновление.

Название книги: Об искусстве
Автор: Поль Валери
Просмотрено 139435 раз

......
...91011121314151617181920212223242526272829...